Я помню
(рисунок Наталии Маркус)
(лонг-лист конкурса «Та война» Санкт-Петербургского Союза Литераторов)
Мне было три года, когда началась война. Мы жили у знакомых на даче в Перхушкове. Я помню, как прибежала хозяйка и принялась истошно кричать: «Война, война!» Все испугались, мама начала собирать вещи. Мне стало понятно, что происходит что-то очень плохое.
Надо было срочно возвращаться домой. На вокзале столпился народ. Кто-то сказал: «Поезда не ходят». Нам пришлось идти пешком и добираться на попутках до Белорусского вокзала, а там уже и Первая Брестская улица, где мы жили. Мы вышли днем, а пришли только к ночи. Я помню, как мы шли по рельсам или вдоль железной дороги. Отец то нес меня на руках, то опускал, мама тащила вещи. А бабушка в Москве сходила с ума, не зная, где мы и что с нами.
Все из отпуска вышли на работу — Москва на военном положении. Появился приказ, чтобы всех детей эвакуировать из города, одних, без родителей. Ходили по квартирам и проверяли, не остались ли дети. Мама ни за что бы меня не отпустила, и какое-то время меня прятали, но потом что-то изменилось, и про указание как будто забыли.
Однако эвакуация заводов и различных организаций шла в массовом порядке. Многие уезжали целыми семьями сами, если было, куда. Немцы подходили к Москве. На вокзалах ужас что творилось, хотя власти и пытались организовать посадку, люди в панике штурмовали поезда.
Отец был эвакуирован с заводом в Алма-Ату. Мы остались в Москве, мама работала, со мной сидела бабушка. В городе стало страшно. Немцы совершали налеты, бомбили. Если мы забывали завесить окна, дежурные стучали нам в окно. Окна у нас были вровень с землей, ведь жили мы в полуподвале — две клетушки в коммуналке, одна из них проходная. Прихожей не было, с улицы мы сразу попадали в кухню. Ни ванной комнаты, ни туалета, только раковина с холодной водой. Мыться ходили в баню.
Я помню, как по радио объявляли: «Граждане! Воздушная тревога!» — и все бежали в ближайшие бомбоубежища. У нас оно находилось близко — через дорогу в подвале жилого дома. У мамы на этот случай была сумка с необходимыми вещами. Как только начинала выть сирена, мама хватала меня и бежала в бомбоубежище. Там было очень много людей. Я помню этот подвал с деревянными нарами, на которых сидели и лежали дети — маленькие и побольше, здоровые и больные. Мама очень боялась, как бы я не заразилась чем-нибудь.
Все понимали: если в дом попадет бомба, то мы в этом подвале будем погребены, но все старались думать, что так спасаемся. Люди делились едой, водой и вещами с теми, кто не успел ничего взять для детей. Сидели, пока по радио не объявляли отбой. Вылезали из подвала вереницей — усталые, измученные страхом, с детьми на руках. Расходились, не зная, уцелел ли их дом после бомбежки.
Но я помню, что не боялась, так как была уверена, что так мы и должны жить, и другой жизни не помнила и не представляла. Самым надежным бомбоубежищем считалось метро. Ближе была Маяковская, но из дома далеко бежать, поэтому в метро мы прятались лишь один раз. Там тоже стояли нары, но все было лучше организовано, а по залу ходили дежурные и санитары.
На улицах я видела, как девушки в военной форме по десять человек держали огромные аэростаты, которые во время бомбежки выпускали в небо. Как-то вечером пришла моя тетя и рассказала, что одна девушка запуталась рукою в веревке и на счет «три», как у них было принято, не смогла отпустить аэростат. И улетела вместе с ним. Чем это кончилось, я не знаю. Засыпая в тот день, я представляла девушку, которая, как воздушный шарик, летает над городом.
Однажды мы с мамой не успели добежать до бомбоубежища. Мама заметалась, бежать по улице было нельзя, возвращаться поздно, и она кинулась под козырек ближайшего дома. Держа меня на руках, прижала к стене. Я помню, как вокруг все гудело, в какой-то момент посыпались осколки, они стучали о железный козырек, а я подумала, что это дождь. Закрывая меня собой, мама простояла так до отбоя. После отбоя на улице появились люди, а моя мамочка сидела без сил на сумке и, плача, прижимала меня к себе. Дома она сказала: «Я думала, что пришел конец». Всего один осколок — и человек мог погибнуть. Бабушка плакала и повторяла: «Этого я и боялась».
Было плохо с одеждой для детей, особенно с обувью. Но находились люди, которые помогали: отдавали то, что уже не годилось их детям. Я помню маму, которая каждую свободную минуту что-то шила, перешивала для меня из взрослых вещей.
С едой становилось все хуже, пайков не хватало. Часто я слышала, как моя мама и бабушка говорили о том, что делать, где взять еду, мама паниковала, что меня нечем будет кормить. Тогда и встал вопрос об отъезде в Новосибирск.
В Новосибирске жили родные отца. Мы поехали к ним и поселились у его старшей сестры — тети Таси. Ее дочь перед самой войной уехала учиться в Ленинград. Я не знаю, что с нею стало, пережила ли она блокаду.
Бабушка Арина и тетя Тася отнеслись к нам хорошо, помогли маме устроиться кассиром в столовую. Это было очень здорово, так как в столовой нас подкармливали. С собой еду выносить не разрешали, поэтому тетя Тася водила меня к маме в столовую, и там нам давали покушать.
Часто я гуляла во дворе с соседскими детьми — выходить со двора мне было запрещено, ходили разговоры, что в городе воруют детей. Муж моей тети работал в милиции и однажды рассказал нам, как арестовали супругов-людоедов. Нашли их случайно — отец пропавшей девочки увидел на городском рынке плитку, которую ушла продавать его дочка — ушла и не вернулась. Эту плитку он делал сам и сразу ее узнал. В погребе у этих безумных обнаружили части человеческих тел.
Во дворе все дети были старше меня. Один раз я нашла черные круглые шарики. Соседские девчонки решили посмеяться надо мной и сказали, что это такие ягоды. «Ягоды» оказались не вкусными, и я съела только одну. Оказалось, это козьи какашки. Потом мне стало плохо, открылись понос и рвота. Тетя Тася испугалась и весь вечер заставляла меня пить «розовую водичку» — раствор марганцовки.
Но я помню, что в Новосибирске нам было хорошо. Однако отец писал нам письмо за письмом, настойчиво звал к себе в Алма-ату. Писал, что ему дали комнату, что там тепло, и мама сможет устроиться на работу. И мы поехали. Бабушка Арина и тетя плакали, что мы больше никогда не увидимся. Так и случилось. Я не хотела от них уезжать, мне было жалко бабушку. Я помню, как она стояла в платочке, такая маленькая, худенькая, лицо в морщинках и мокрое от слез.
Встретил нас отец, очень веселый, повел к повозке, запряженной осликом. Мы долго ехали по жаре, я устала и хотела есть и спать.
И вот мы приехали. Вместо дома оказался барак, комната — с земляным полом. Мне это очень понравилось, что нет привычного пола: можно было играть в куличики дома. Я прямо сразу и стала копать в углу. В комнате стояли две железные кровати и ящики вместо стола и стульев. Мама пришла в ужас, но пришлось смириться, так как уехать из города можно было только по специальному разрешению.
Отец был человеком широкой души. Часто, получив зарплату, до дома ее не доносил — одалживал всем, кто попросит, а потом забывал или стеснялся спросить.
У меня начались проблемы со здоровьем, как оказалось, климат был мне вреден. Иногда я начинала задыхаться. Заниматься мной было некому, пока родители работали, я сидела дома одна, соседи присматривали, а в обед прибегала мама.
Один раз ко мне во дворе подошла незнакомая, очень красивая тетя. Она спросила: «Твой папа — Костя?» Я сказала: «Да». Она долго и с интересом разглядывала меня и подарила мне шоколадку. Я никогда раньше не ела шоколад и не знала, что это такое, принесла его домой, а вечером показала маме. Соседка «доложила», что видит здесь эту девушку не впервые. Мама промолчала и ничего не сказала отцу.
Из той жизни я еще запомнила гуляш в стеклянной банке. Мне было почему-то смешно, что так называют лапшу с мясом. Мама разогревала его на керосинке, было очень вкусно. Помню, как мылись в бане, но это случалось редко, так как было плохо с водой и отоплением. Мужчины и женщины мылись в одном зале, отделившись только тряпичной занавеской.
Мама добилась разрешения, чтобы к нам приехала ее старшая сестра — это называлось «выписать» к себе — на рабочие карточки. Отец устроил ее к себе на завод. В Москве наша семья — бабушка, дед и три другие маминых сестры — голодали. От голода они слабели, а на работу все равно надо было ходить. Продукты им выдавали по карточкам служащих, по которым полагалось меньше, чем по рабочим.
Мама и тетя Оля, как могли, откладывали продукты, собирали посылки и отправляли в Москву. Бабушка потом рассказывала, как однажды утром они встали — а есть нечего, просто совсем ничего нет. И вдруг — почтальон, посылка из Алма-аты. А там — крупы, сахар, банки с консервами. Бабушка плакала от счастья, для них это стало настоящим чудом.
А мне становилось все хуже. Я помню, как мама переживала и ходила со мной по врачам. Врачи говорили, что надо возвращаться в среднюю полосу, но добиться перевода в Москву было почти невозможно. Однако маме моей это удалось. Тайком от отца она обивала всевозможные пороги, и один большой начальник пожалел нас, выдав необходимые документы.
Помню, какой скандал устроил отец из-за нашего отъезда — он не желал отпускать маму. Он был так зол, что даже не проводил нас на поезд. Мама не могла забраться в вагон с вещами и ребенком на руках, все лезли вперед нас. Наконец, один мужчина подсадил нас в последний момент, но чемодан и все сумки остались на перроне. Зато я спасла свою любимую тряпичную куклу, я так вцепилась в нее, чтобы никто не смог отнять, и держала так всю дорогу. У нас не было с собой даже еды, и люди в поезде подкармливали нас несколько дней. Мамина сестра с нами не поехала, она всю войну проработала там и вернулась только после победы.
Отец так и остался жить в Алма-Ате. Мама его не простила. Он писал ей письма, писал даже деду. Дед жалел его, но мама все равно подала после войны на развод. Отец потом женился второй раз, а мама так замуж и не вышла. И, хотя я думала, что я отцу безразлична, я скучала по нему.
Когда мы вернулись, жить в нашем полуподвале на Первой Брестской улице стало еще тяжелее — еды не хватало. Мама устроилась на работу, а я стала ходить в детский сад. Это было близко — на Второй Брестской в подвале. Я очень боялась одна спускаться по лестнице с крутыми ступеньками. Однажды я забыла кофту, а мама уже пришла за мной, и я побежала вниз за кофтой и упала на лестнице. Очнулась на скамейке во дворе у мамы на руках. Испуганная воспитательница стояла рядом. А я не понимала, как я очутилась на скамейке, и почему болит спина.
В садике всегда было холодно, и мы постоянно ходили сопливые. Но все-таки нас там кормили. Днем мы спали на детских раскладушках. Я ложилась, закутывалась в одеяло, сворачивалась калачиком и не шевелилась, стараясь согреться. Мы лежали тихо, спать не хотелось, и я начинала думать о приятном. Воспитательница так и говорила: «Дети, думайте о чем-нибудь приятном, и вы быстро заснете».
Я мечтала о том, как после сна нам дадут чаю, и мы пойдем наверх во двор гулять и ждать, когда за нами придут. Я всегда очень ждала маму и удивлялась, что некоторые дети не хотели уходить из детского сада, даже плакали. Наверное, им плохо было дома и голодно.
Мама приходила, осматривала меня, гладила меня по щеке (не целовала), крепко брала за руку, и мы шли домой. По дороге я ей рассказывала про все и всех. Особенно я любила игру в овощи. Мы садились на стульчики перед столом, на котором стояли миски, накрытые салфетками. Мы уже знали, что в них, но вели себя так, словно играем первый раз. Воспитательница велела закрыть глаза и давала нам в рот кусочки разных овощей — морковки, капусты, свеклы и вареной картошки. Мы с наслаждением жевали и должны были назвать овощ, который съели. Так она нас подкармливала.
Иногда нас посещали проверяющие. Что они проверяли, я не знаю, но воспитатели становились какими–то странными: говорили громко и все время улыбались. Задавали нам вопросы: любим ли мы слушать радио, какого цвета знамя и звезды на Кремлевской башне, кого мы любим больше всех. Мы звезды рисовали и знали, что и знамя, и звезды красные. А когда спросили, кого мы любим больше всего, я крикнула: «Маму!» А надо было сказать — товарища Сталина, как все остальные. Меня не было в садике, я болела, когда всех учили, кого надо любить.
Когда мама пришла за мной, ей сказали, что она меня плохо воспитывает. Спрашивали, слушаем ли мы радио, есть ли у нас дома портрет товарища Сталина. Мама пыталась оправдываться, кивала и говорила: «Да, да, конечно, не знаю, почему она так сказала». Соврала, что портрет у нас висит. Домой мы шли молча, мама не велела мне болтать, а дома все рассказала остальным. Бабушка испугалась, а дед выругался. После этого случая все домашние (кроме деда) стали меня правильно воспитывать.
Бабушка и без того постоянно боялась. Перед войной выслали ее родителей и брата — этнических немцев, больше она никогда их не видела и не знала, что с ними стало. Все в нашем дворе откуда-то знали, что она — Ричардовна, а не Романовна, как писала в анкетах. Кое-кто из соседей говорил за нашей спиной, когда фашисты подошли к Москве: «Конечно, им-то чего бояться, их немцы не тронут!» И как тогда обошлось?.. Но никто не донес.
Дед работал по сменам, а бабушка прибегала в обеденный перерыв, чтобы меня покормить, она теперь тоже работала — недалеко, в сбербанке кассиром. Я очень любила гулять во дворе одна и с другими детьми. Мы были все разные: и по возрасту, и по воспитанию. Старшие спорили, что-то рассказывали, что услышали от взрослых. Иногда о страшном — кого обокрали или убили. А мы, малыши, слушали и запоминали.
Если на улице было холодно, кто-нибудь из подружек звал меня к себе. Все жили по-разному: кто совсем бедно, кто-то намного лучше, чем мы. У некоторых чай заваривали из сушеных трав или моркови, а к чаю давали жмых или оладьи из картофельных очисток. Но мне все казалось вкусным, потому что в гостях. Продукты, полученные по карточкам, не предлагали.
Часто я заходила к дочке дворника Майке. Они жили в огромной комнате в здании ремесленного училища. В этой татарской семье было трое детей, но они всегда сажали меня за стол, а на столе — вот чудо! — стояла сковорода с горячей картошкой. «Поешьте, тогда и гулять пойдете», — говорил Майкин отец. Я стеснялась, но запах и вид картошки заставляли принять приглашение. Из разговоров я узнала, что они ходили куда–то картошку копать. До сих пор вспоминаю их щедрость ко мне, чужой девчонке.
Время шло, мне исполнилось шесть, и я уже многое понимала, как говорится «год — за два» для детей тех лет. Я слушала радио, иногда мы с мамой ходили в кино, а там перед фильмом показывали журналы с новостями. Все военные в моем понимании были героями.
Постепенно я превращалась из домашнего ребенка в уличного, мы много гуляли с подружками, те, что постарше, водили меня до площади Маяковского, а там было рукой подать до Кремля. Дома, я, разумеется, об этих путешествиях не рассказывала. Я не ходила в детский сад, готовилась к школе. В Москве уже не было бомбежек, все люди говорили, что война скоро кончится. Я очень ждала этого и пыталась понять, как это будет. Люди как-то повеселели, ждали перемен.
Но однажды мы с подружкой шли по улице Горького, и я увидела военного. Все расступались, давая ему дорогу. Сначала я удивилась, почему он такой маленький, но в следующее мгновение поняла, что он едет на тележке, отталкиваясь от асфальта руками с деревяшками. Я смотрю — а он без ног! На груди у него медали, на голове пилотка, лицо очень молодое, почти детское, губы сжаты, а глаза смотрят прямо перед собой. Стало тихо и только слышен стук деревяшек. Он проехал мимо, а я стояла и не могла сдвинуться с места. У меня что-то сильно заболело в груди и стало трудно дышать. Я никогда не забуду этого парня. Дома я хотела рассказать, но не смогла, все время передо мной было его лицо и мне хотелось плакать. А мама волновалась, не заболела ли я и почему такая бледная. Вот тогда я поняла, что такое война. Потом мы видели таких все чаще и чаще, но я не могла привыкнуть и смотреть на них без слез. А наша соседка сказала: «Зато живы остались». Многие просили подаяния. В какой-то момент после войны они куда-то исчезли. Мы тогда не знали, что тех, у кого не было родных, собрали с улиц и свезли на Валаам, чтобы не портили красоты столицы.
Я помню, хорошо помню, как пришла Победа. Раздался грохот и начался салют. Мне было уже семь лет, но я страшно испугалась и забилась за угол кровати. Бабушка принялась меня успокаивать, объяснять, что это не бомбежка, а, наоборот, праздник. Мы все пошли на улицу Горького. Люди шли, смеялись и плакали, обнимали встречных военных, кто-то играл на баяне. Дед посадил меня на плечи, и мне все было видно. Война закончилась.