Пионерский лагерь
(рисунок Наталии Маркус)
Каждое лето, с семи и до шестнадцати лет, мама отправляла меня в пионерский лагерь на две полные смены. Сейчас я даже не вспомню, где конкретно находились эти лагеря. Отправляли детей от завода, на котором работала мама. В колхозах снимали школы, домики, строили временные постройки: столовую, трибуну, туалеты. Для медпункта с изолятором был отдельный домик.
Ограды у такого лагеря не было, детей расселяли по всей деревне — в двухэтажной школе, в бывшей церкви, в деревенских домах. Мы спокойно ходили по всей деревне. Только однажды я ездила в лагерь от работы своей тетки, где территория была огорожена — он был от военной организации с лучшими условиями и питанием. Мне было лет десять-двенадцать, и мне там не понравилось, я хотела в «свой» любимый лагерь.
А тогда, в первые годы, мне было не сладко. Не радовал меня «отдых на свежем воздухе», я очень скучала по маме и мечтала о нашем полуподвале. И только гораздо позднее привыкла, и стало даже интересно.
Я помню, как мама отправляла меня первые годы после войны, совсем еще маленькую, лет семи. Сбор был возле заводоуправления. Провожали нас родители, им после нашего отъезда предстояло сразу бежать на работу. Мама очень нервничала с самого утра: собраться, ничего не забыть… Всю дорогу она тащила тяжелый чемодан и меня за руку. Я покорно плелась за ней. Несла какую-то сумку и очень хотела спать. Шли до метро «Белорусская», потом ехали до «Автозаводской» и пешком до завода «Динамо». Там уже было полно народу. Наконец, прибыла колонна грузовых машин. Нас разбили по отрядам и погрузили в грузовики. Я помню, как мама со слезами прощалась со мной, торопливо наставляя, как я должна себя вести, гладила меня по щечке. Я начинала потихонечку плакать — мне не хотелось никуда ехать. Я хотела обратно в нашу с мамой кровать, но ничего не просила — понимала, что это бесполезно, придется ехать.
Впервые мы расставались так надолго. Мама была убеждена, что в лагере мне будет лучше, чем в пыльной Москве, да и дома меня не с кем было оставить. Она сама ужасно переживала: как доеду, как потащу тяжелый чемодан, не потеряются ли вещи, ведь каждая вещичка на вес золота. Перечень вещей мама приклеила к крышке чемодана с внутренней стороны.
Вся мамина надежда была на вожатых. Она пыталась им что-то внушить, все время дергала меня за руку, чтобы обратить внимание на меня, чтобы они меня запомнили, а им было не до того в такой суете. Наконец, мы стали отъезжать. Родители, столпившись, махали нам вслед. Я пыталась тоже помахать, хотела увидеть маму, но за большими детьми не смогла. Я встала, но опять плюхнулась на скамейку, так как машину затрясло. Все, поехали!
Пока ехали по Москве, было еще ничего, прохожие нам махали, а постовые пропускали наш грузовик. Трясло, но терпимо. А когда выехали из города, началось что-то ужасное.
Машины тряслись и подпрыгивали, пыль стояла столбом. Мы сидели на грубо прибитых к чурбакам досках-скамейках, поставленных поперек кузова. Держаться было не за что. Я вцеплялась в скамейку, но на ухабах машина подпрыгивала, и мы в ней трепыхались, валясь друг на друга. Я боялась, что вылечу из машины. Все во мне дрожало от ужаса. Мне очень хотелось сесть на пол, но дети сидели очень плотно, и это было невозможно. Все ехали молча, стараясь не упасть и кашляя от пыли. Я боялась, что это никогда не кончится. Помню, что ноги мои занемели от напряжения, и я тупо ждала остановки. Наверное, шофер старался, как мог, чтобы уменьшить тряску, но он не мог изменить дорогу.
Я понимала, что еду все дальше и дальше от мамы и никого вокруг себя не знаю. Так же чувствовали себя и другие малыши. Мы не ревели от страха только потому, что нас некому было жалеть.
В последующие годы было уже полегче: я понимала, что меня ждет в лагере, знала многих ребят и взрослых, и меня все знали. Мы даже пели песни, но это — пока ехали по Москве. А за Москвой замолкали, чтобы не откусить себе языки. Я старалась сесть поближе к кабине водителя — казалось, что там трясет меньше. Вообще, с тех пор безумно боюсь тряски.
Ну, вот мы и приехали. Пыль кончилась, и мы вдохнули, наконец, свежего воздуха. Водитель откинул борт машины, выпрыгнули взрослые и стали снимать нас. Когда очередь дошла до меня, я с радостью прыгнула кому-то в руки.
Я стояла на траве и топала, чтобы отошли ноги. Наши вещи быстро выгрузили, велели взять их и куда-то нас повели. Точнее, всех, кроме меня, я и хотела пойти, но не смогла поднять свой чемодан.
Другим детям было тяжело, но они как-то тащились, а я не могла сдвинуться с места, да еще ноги кололо иголками. Мне было безразлично, что они уходят без меня. Но один из вожатых оглянулся и вернулся за мной. Он взял мой чемодан: «Что, кирпичи везешь?»
Да, мама постаралась, положила мне все, что только могло понадобиться. На чемодане она крупно написала фамилию — читать печатные буквы я умела. Но из чемодана я так ни разу ничего и не взяла. Наши вещи хранились в кладовке, мой чемодан завалили другими вещами, и, когда я приходила туда, то не могла его достать без чьей-либо помощи.
В банный день нас заставляли менять белье, и тут вожатым приходилось нам помогать: каждому малышу найти свои вещи, достать то, что нужно, и отнести это на раскладушку. Раскладушки были такие же, как и в бомбоубежищах, госпиталях, детских садах: скрещенные деревянные ножки с натянутым брезентом. У нас не было ни тумбочек, ни стульев, только табуретки и скамейки.
Чем дальше — тем больше вспоминается. Ведь это целая эпоха — мои пионерские лагеря. Сейчас трудно даже представить молодым и не очень, как все тогда было. Дети на грузовиках. Раскладушки в старой церкви.
Я была спокойным и послушным ребенком. Только когда думала о маме и бабушке, уходила куда-нибудь подальше ото всех и плакала. Так было в первое лагерное лето. Один раз меня увидел наш вожатый, подошел и спросил, что я плачу. Я сказала, что хочу домой, к маме. Он взял меня за руку и стал со мной ходить туда и обратно и говорить: «Ты не плачь, скоро родительский день. Мама твоя приедет, привезет что-нибудь вкусное. Ты только при ней не плачь, а то она расстроится, не сможет работать и начальник ее заругает. И чего плакать-то, мы ведь недалеко уехали, и родители ваши могут в воскресенье приехать. Ты играй с девочками и не думай, и воскресенье быстро наступит. Договорились?» Я успокоилась, кивнула. Он отпустил мою руку и ушел Я все запомнила и даже повторяла его слова другой девочке — она плакала все время. Но почему-то мне постоянно хотелось, чтобы меня опять кто-нибудь взял за руку.
Вот и родительский день. Мы не знаем, когда они приедут. Вожатые стараются нас занять, но нам не до этого. Мы ждем. Я смотрю на дорогу. Проезжают машины грузовые, легковые — не к нам. Потом — обед, затем мертвый час. Всё! Не приедут! Идем на полдник. И вдруг въезжает грузовик! Из него выпрыгивают люди. Вот и моя мама! Она меня еще не видит, высматривает среди других — нас много. Я боюсь, что она меня не узнает, кидаюсь к ней и — нервы мои не выдержали, — рыдаю на бегу. Мы обнимаемся — вот он, родной запах. «Ну, что ты? Я же приехала. Нам долго машину не давали, с утра ждали у завода».
Нам объявляют, что с родителями можно гулять два часа, до ужина. Неужели она опять уедет… Я стараюсь об этом не думать. Беру маму за руку и мы идем в лесочек, садимся на траву. Наконец-то со мной моя мама! Она быстро достает из сумки всякие вкусности, раскладывает на салфетке: «Кушай, Наточка!» Но я не могу. Истерика застряла во мне, а плакать боюсь — помню слова вожатого. Мама приглядывается ко мне и начинается…
«На кого ты похожа? Что с волосами? Ты, что — не переодевалась? Где твои вещи? Пойдем, я тебя переодену. Что ты ничего не ешь? Как вас кормят? Что дают? Ты обедала?» Знакомые интонации меня успокаивают. Отвечаю на все вопросы, что все у нас хорошо, спрашиваю про бабушку, про наших. Они все по мне скучают.
Я смотрю по сторонам — не так уж много родителей; приехали, в основном, к малышам. Мама что-то говорит, не умолкая. Вообще-то, она неразговорчива, но сейчас заговаривает и себя и, меня, чтобы скрыть, как скучала и показать, что все нормально. «Смотри, как здесь хорошо, воздух какой, не то, что в городе! Ты кушай, кушай, зря я, что ли, спозаранку на рынок бегала?»
Подходит наш вожатый, улыбается. Мама расспрашивает его про меня. У нас двое вожатых: молодой парень и женщина постарше, но я запомнила только его. Он меня хвалит, говорит маме, какая я послушная и самостоятельная, сама причесываюсь. «Вот это видно», — мама улыбается. Мы обе успокоились. Все не так уж и плохо.
И вдруг — длинный гудок! Пора прощаться. Мама засуетилась: «Вот, ты ничего не съела, возьмешь с собой. Только съешь, чтобы не пропало!»
Идем к машине. Не только я, все дети идут с кулечками. Крепко держу маму за руку. К маме подходит женщина: «Повидались, все хорошо? Ну, вот, а вы изводились!» Мы прощаемся. «Не скучай, я же приехала и еще приеду. Кушай, следи за собой! Помаши мне, и я тебе помашу!»
Руку мамочкину я отпустила — надо же помахать. Мама легко вскочила на колесо, перемахнула через борт машины и встала возле кабины, чтобы я ее видела, стала махать мне. Я тоже махала до тех пор, пока машина не скрылась. Теперь можно и заплакать, но нас построили и повели на ужин. Я не ела почти, ведь у меня был с собой кулечек. А перед сном мы все поделились с теми девочками, к которым никто не приехал, и все съели.
Родительский день только один раз за смену, но мама ухитрилась в тот год приехать ко мне еще два раза: с продуктовой машиной и однажды с председателем профкома Иваном Ивановичем на легковой. Маму мою все знали — она работала начальником отдела в конструкторском бюро. А председатель профкома приезжал иногда для проверки и по хозяйственным вопросам. Он снимал дачу неподалеку и жил там со всей своей семьей.
С едой, как вы понимаете, было тяжело. Продукты привозили из Москвы — профком завода организовывал доставку. Столовая была прямо на улице под навесом с одним длинным столом. В кухне за перегородкой готовили на обычной печи. Тарелок и вилок не было — алюминиевые миски и ложки. Посуду дежурные мыли в тазах. Им же приходилось чистить картошку на весь лагерь. Чистили аккуратно, тонко срезая кожуру, послевоенных детей учить не надо. Один мальчик все время переживал: как же можно очистки выбрасывать! И никто не смеялся.
Пока я была в младших отрядах, мне было все безразлично: что дают, куда ведут, что делать велят. А когда подросла, мне часто приходилось дежурить по лагерю и, конечно, по столовой. И я много слышала разговоров о нашем бытовом устройстве и питании.
Однажды я дежурила по столовой и наблюдала такую сцену: явился тот самый Иван Иванович, да не один, а с женой, детьми и еще какими-то людьми. Первым делом они отправились в нашу столовую, уселись за стол и ждут. А там в тот момент находилась директор лагеря. Ее перевели на завод из Ленинграда, инженером. Вся ее семья погибла в блокаду от голода. Она была очень принципиальная — ничего для себя, все для детей. Учитывала каждый грамм продовольствия. Договаривалась с колхозом: мы ходили на прополку, а они поставляли картошку и зелень. Все очень ее уважали. Всегда спокойная и справедливая, она никогда не повышала голоса, с детьми была ласкова. Иногда мы видели, как она курит. Старшие ее обожали.
Так вот, Иван Иванович с семьей сидят, разговаривают, смеются, а мы в это время в столовой убираемся после обеда. Слышу, директорша спрашивает у Ивана Ивановича:
— А вы, товарищи, что сидите? Иван Иваныч, у вас какие-то вопросы ко мне?
— Да нет пока, вопросы потом. Сперва гостей накормить надо, как заведено!
И смеется. Он вообще был очень симпатичный дяденька. Наша закуривает не спеша и говорит:
— Ну, гостей мы не ждали и кормить вас, дорогой Иван Иванович, и вашу семью нам нечем. У нас питание нормировано для детей. Все съедено, даже щей не осталось — все на добавки ушло. Так что прошу извинить!
Улыбка сходит с лица Ивана Ивановича:
— Ну спасибо! Вот и снабжай вас продуктами после такой встречи!
— Не меня — детей наших государство снабжает с вашей помощью! Спасибо вам за это! Ну, извините, у меня дела.
И ушла. «Гости» вылезли из-за стола и пошли к машине. А повариха с помощницей засмеялись:
— Как она их! И то, был бы один — покормили бы, как обычно. А то приволок жену, детей, гостей своих!
Той зимой мама рассказала мне, что эту замечательную женщину арестовали. Никто не знал за что, но якобы кто-то видел, как она заворачивала старые туфли в газету с портретом Сталина.