Немного о школе
(рисунок Наталии Маркус)
В школе учителя менялись: одни приходили, другие уходили. Многих из них я помню смутно. Помню первую учительницу с первого и по четвертый класс — Наталью Михайловну. Ей было за пятьдесят, сухощавая, с гладко убранными в пучок волосами, всегда в одном и том же коричневом костюме. С нами всегда говорила тихо, спокойно, никогда не ругала за шалости, только скажет: «Не делай так больше», и все.
На перемене она всегда была рядом с нами и говорила о чем-нибудь. «Ну, девочки мои, рассказывайте!» И мы рассказывали, перебивая друг друга. Мне нравилось стоять рядом с ней, от нее пахло табаком, как от моего деда. Меня она называла тезкой, говорила, например: «А ты, тезка, когда научишься косички заплетать?» Когда она первый раз меня так назвала, я спросила дома, что такое «тезка». Мама сказала, что так называют друг друга люди, когда у них имена одинаковые. А бабушка сказала, чтобы я не вздумала так же к учительнице обращаться, а меня она так зовет, потому, что я ей понравилась.
По утрам мама заплетала мне косички. Косички мои были маленькие, а ленты — большие. Ко второму уроку ленты развязывались, и я ходила лохматая. У меня хранятся фотографии всего класса: на одной я лохматая, а на другой — уже причесанная, с туго заплетенными косичками. Я помню, что, когда пришел фотограф в наш класс, я подошла к Наталье Михайловне и похвалилась своими косичками. Она сказала: «А я уже заметила, что ты научилась. Молодец, тезка! Вставай рядом со мной». И на фото я рядом с любимой учительницей.
После четвертого класса мы сдавали экзамены, после которых нас переводили в пятый. Наталья Михайловна, конечно, была с нами, переживала за нас и за себя — ведь это она одна учила нас все четыре года по всем предметам, кроме физкультуры. Как раз на тех экзаменах и произошел случай с девочкой, когда она не могла прочитать гимн и взялась его петь. Кроме Натальи Михайловны было еще два преподавателя и мы — те, кто уже сдал экзамен, сидели на последних партах. Девочка поет и поет жутким голосом. Я смотрю на Наталью Михайловну и вижу: она плачет! Лицо очень красное и платком вытирает слезы. Дед мой, когда я рассказала об этом дома, вздохнул: «Бедные учителя!»
А потом к нам пришли другие, разные преподаватели.
Историю у нас вела Вера Фроловна. Воевала — всю войну прошла. Ходила в синем костюме с орденами на груди. Говорила мужским голосом, курила беспрерывно. Уроки вела интересно, но иногда замолкала, подходила к окну, открывала форточку и закуривала. Мы молча ждали. Она курила недолго, бросала папиросу в форточку, садилась и продолжала урок. Я думаю, что директриса знала об этом, но Вере Фроловне было можно.
Никогда не забуду свою учительницу по литературе и русскому языку. Византина Георгиевна (мы ее звали «Византия»), пришла к нам после института — совсем молоденькая, моложе всех учителей. Никогда больше не слышала такого имени. Она пришла к нам в шестом классе. Нам она сразу понравилась. Худенькая, темноволосая с хвостиком. Глаза серые, смотрела по-доброму и очень серьезно. Немного смущалась — мы были ее первыми ученицами. Сначала она познакомилась с нами по журналу, а потом подошла к окну и начала читать стихи, не помню, какие, но мы замерли и не шевелились до звонка. А она улыбнулась: «До свиданья, девочки, спасибо» и вышла. А мы все сидели. Я поразилась: как можно запомнить столько стихов! Очень скоро она стала обращаться к нам по имени (другие учителя только по фамилии). На ее уроки мы ходили, как в кино. С ее-то легкой руки я и помешалась на чтении. Читала все, что попадало мне в руки. Не все понимала из прочитанного, но всегда можно было спросить у Византины Георгиевны.
И вот однажды мы с ней поехали в Третьяковскую галерею. Я уже много читала о художниках, видела репродукции и открытки, но в галерее еще не была. Мы ходили без экскурсовода. Византия повела нас сразу в девятнадцатый век на второй этаж. Что-то она говорила, показывала, мы останавливались, слушали. Я смотрела по сторонам: поражало все — размеры картин, рамы, залы, потолки, стены. Некоторые картины я узнавала (видела же репродукции), но они были другие по размеру и цвету. Я была ошеломлена, у меня закружилась голова. Я села на скамеечку и закрыла глаза.
Она подсела ко мне:
— Что с тобой?
— Не знаю.
Она очень испугалась за меня, велела сидеть и смотреть в пол. А девочки ходили, смотрели и ничего. Я немного оклемалась и пошла смотреть картины. Византия была все время рядом. Перед уходом она собрала нас и сказала: «А теперь задание: выберите одну картину и напишите сочинение об этой картине». Когда ехали обратно, учительница села в трамвае со мной рядом, спросила, как я себя чувствую.
— Хорошо, — сказала я.
— Ты первый раз в Третьяковке?
— Да.
— Тебе понравилось там?
— Да.
— А что ты выбрала для сочинения?
— Не знаю еще.
— Ну, подумай.
Дома я ничего делать не могла, все перед глазами картины, картины… Раньше я была в музеях: в музее Ленина, в музее революции (там главное — выставка подарков Сталину), в Политехническом музее, в музее Островского, еще где-то, но здесь — — впервые. Я стала читать о художниках. По счастью, у меня была прекрасная возможность — я ходила в Дом детской книги (расскажу об этом ниже).
А сочинения я написала сразу три — по трем картинам: «Некрасов в период последних песен» Крамского, «Всюду жизнь» Ярошенко и «Осенний букет» Репина. Сдавать надо было только одно, два других написала за своих подруг. Но Византина Георгиевна нас раскусила.
Еще, помню, была такая тема для сочинения: «Любимый литературный герой». Я в то время читала «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок». Смеялась до слез. И написала, что мой любимый герой — Остап Бендер. Мне за это здорово попало. Но не от Византии, а от классной руководительницы, учительницы по химии. Как оказалось, она читала все наши сочинения — изучала наш моральный облик. На классном собрании она обличила меня, мол, я полюбила преступника. Все засмеялись, а она стала нам объяснять, что собой представляет моральный облик советской школьницы. Никто не слушал ее, сидели, болтали. Она мне показалось такой одинокой, мне стало ее жалко, и я вдруг спросила: «А у вас есть муж и дети?» Все притихли, а она раскричалась и велела моей маме явиться в школу. Я и сама пожалела, что ляпнула ей такое. Просто трудно было представить ее в семейной жизни.
Мама очень расстроилась, все допытывалась, что я там натворила. Я сказала, что сочинение плохо написала. Ей пришлось отпрашиваться с работы, чтобы сходить в школу. За день я успела забыть об этом. Вечером мы с соседкой и с бабушкой о чем-то болтали на кухне, и вдруг открывается дверь (у нас вход с улицы был прямо в кухню) и появляется мама, разъяренная, с красным лицом и кричит с порога:
— Какое твое дело замужем она или нет?!
Бабушка и соседка застыли с выпученными глазами.
— Что с тобой, Вера? Кто замужем? — заволновалась бабушка.
— Спроси у внучки своей!
Я коротко рассказала, соседка Валя начала хохотать, а бабушка сказала:
— Когда ты научишься думать, что писать и что говорить?
Велели мне извиниться, что я на другой день и сделала. Но химию я не взлюбила навсегда. А литературу любила! Именно Византина Георгиевна открыла мне мир изобразительного искусства. После первого посещения Третьяковской галереи, я стала ездить туда постоянно. Этот дом в Лаврушинском переулке стал для меня главным домом в Москве. Я экономила деньги, чтобы съездить туда. Нужны были билеты на трамвай и за вход, поэтому денежку на бублик я в школе не тратила, пила только чай.
Поднимаясь по широкой лестнице, я начинала волноваться, как перед важной встречей. Быстро доходила до зала Тропинина и дальше шла медленно, делая круг в каждом зале. У меня уже имелись любимые картины, от которых было трудно отойти. Я зрительно помнила, где, в каком зале, с какой стороны, висит какая картина. Дежурных по залу знала в лицо, здоровалась с ними. Знала некоторых экскурсоводов, так как часто пристраивалась к экскурсиям. Я уже много читала о жизни и творчестве художников.
Однажды я примкнула к группе людей в репинском зале. Экскурсовод очень коротко и неинтересно прошлась по картинам моего любимого художника, остановилась возле портрета Мусоргского и говорит:
— Перед вами портрет богатого барина, который сидит в кресле в халате, задумчиво глядя на нас.
Я замерла, не веря своим ушам! Люди пришли в музей, чтобы увидеть великие произведения, узнать о них что-то новое, а вынуждены слушать такое вранье! Как такое возможно?! Конечно, я не выдержала.
— Это неправда! — сказала я.
Все посмотрели на меня, девочку в школьной форме, с косичками, посмевшую возразить экскурсоводу.
— Ты кто? Ты не в группе! Отойди!
Но меня уже было не остановить — я защищала двух великих людей.
— Это неправда! Этот портрет Репин написал за несколько дней до смерти композитора Мусоргского. Никакой он не барин! А сидит в больнице для бедных, и халат ему принес один из друзей. И Репин спешил написать портрет великого композитора, понимая, что тот умирает, поэтому и писал его прямо в больнице!
Стало очень тихо. Вдруг стоящий рядом мужчина тронул меня за плечо и сказал:
— Молодец! Правильно! Я тоже про это читал.
И отвернулся к другим картинам. И другие из группы тоже разошлись по залу. Стуча каблуками, экскурсовод ушла. Немного успокоившись, я отправилась в другой зал. Дежурная улыбнулась мне, а я ей.
На следующий день на перемене я рассказала Византии про этот случай в галерее.
— Как же так, разве так бывает? Может она перепутала или забыла?
— Нет! — сказала Византина Георгиевна. — Она просто случайно туда попала…
А иностранный язык был французский. Эти уроки были ужасными. Училка говорила по-французски громко и очень быстро. Заставляла нас повторять за ней, тыкая каждую из нас пальцем. На дом задавала учить наизусть отрывки из текстов. Мне помогала бабушка (она знала немецкий и французский), она мне сначала переводила на русский, чтобы я понимала, о чем речь. Но у других не было такой бабушки, и на уроке многие несли тарабарщину. И начинались крики и оскорбления.
Мы ее не боялись. Было почти смешно.
— Что ты бредишь, идиотка! Ничего не учите, дуры тупые!
Или:
— А ты думаешь, что говоришь по-французски? Ты хрюкаешь по-свински!
Или:
— Что выпучилась, сова? Рот закрой! Хватит икать с французским акцентом!
Так продолжалось пол-урока. Потом она начинала быстро тарабанить по-французски и заставляла повторять за ней. Мы повторяли хором и невпопад, что злило ее еще больше:
— Хор юродивых!
Внешне она была красивая женщина: высокая прическа, стройная, хорошо одета, сумочка из крокодиловой кожи. Но мы называли ее «макакой». Сейчас я думаю, что, она, наверно, была больна, возможно, ей многое пришлось пережить во время войны.
Долго она у нас не проработала — видимо, кто-то пожаловался. Кстати, в нашем классе учились две девочки: одна — дочь генерала, известного всей стране, другая — дочка какого-то министра. Хорошие простые девчонки. Знай об этом учительница, наверное, вела бы себя иначе.
А по математике с седьмого класса у нас была Антонина Григорьевна, тихая, болезненного вида женщина, всегда в черном стареньком костюме с зачесанными прямыми, светлыми волосами. На перемене в учительской не сидела, с коллегами не общалась, а стояла у окна в коридоре.
Первый раз она вошла к нам в класс со звонком, мы встали.
— Садитесь.
Взглянула на доску и сказала:
— Доска! — тихо и строго.
Дежурная сразу вытерла доску.
— Тетрадь, тема.
И вот она у доски. Пишет, объясняет, доказывает — просто и доходчиво. На щеках румянец, глаза горят, перед нами — красавица! Я смотрю на нее: неужели это она стояла в коридоре тихой, серой мышкой?
Закончив объяснение, оборачивается:
— Понятно? Спрашивайте!
— Понятно! — отвечаем мы.
И она улыбается. Ну красавица, и все!
— Теперь записывайте.
А задание на дом уже на доске. Звонок, перемена, и она уже опять стоит у окна.
Мы ее полюбили, но на перемене боимся к ней подойти. Почему она так стоит? Может, так отдыхает? Зато мы ждем ее после уроков и по трое, по четверо провожаем до дома у метро Белорусская. Она недолго стоит с нами у ворот, прощается и уходит.
Мы много говорим о ней, она для нас — загадочная личность. Мы чувствуем дистанцию и не задаем личных вопросов. Мы ее просто любим. Она знает это и рада нам. На уроках она не делает нам замечаний — мы просто работаем вместе. Как-то одна девочка, живущая в том же доме, рассказала про Антонину Григорьевну, что она приехала из другого города, снимает тут койку, из родных никого. Моя соседка Валя, когда я рассказала ей про учительницу, сказала: «Ты не жалей ее, не считай одинокой и несчастной — у нее есть математика и есть вы. У многих нет и этого».
Некоторые из нас уже решили стать математиками, но не я. Литература, искусство, история — вот это для меня. А математику я любила только из-за Антонины Григорьевны.
Наша школа была хорошая, в центре Москвы, рядом с Домом кино. Иногда мы стояли и ждали, когда по Второй Брестской пойдут артисты. Помню, после выхода на экраны «Молодой гвардии» мы часто видели актеров из этого потрясающего фильма:
— Смотри, смотри! Любка идет!
Это шла в окружении других артистов Инна Макарова.
Или, завидев Нонну Мордюкову:
— Девочки! Это Ульяна Громова!
Я очень радовалась, что они такие красивые, молодые, а, главное, — живые! Ведь в кино они все погибают.
Все школы были одинаковые, работали по одной программе, с четвертого класса каждый год сдавали экзамены. Дети ходили в одинаковой форме, мы не делились ни на богатых и бедных, ни по национальности. Многим очень трудно жилось в послевоенные годы, и мы делились едой с теми девочками, которым нечего было принести в школу, не смеялись и не издевались над слабыми, а старались помогать. Наш класс был сплоченный и дружный.
Мы ходили туда не только для учебы, но и гулять во двор, а зимой там заливали каток. С этого двора были видны окна директорской квартиры — директора тогда жили при школе. Мы катались на коньках и видели, как в них горит свет.
Школу вспоминаю всегда с добрым чувством. Она многое мне дала. Недавно была около этой школы, теперь там расположены офисы и НИИ.